А. Андерсен

 

 

 

 

Машина времени

 

 

 

Иллюстрации Мансура Саттарова

 

 

Все описанное здесь – не вымысел, а реально произошедшие события. Я только слегка изменил имена участников.

 

 

 

Ну что? – спросил я, звеня очередными бутылками,- еще по Мартини?

Давай-давай! Разливай! Только смотри, чтоб хватило еще на три замеса! – встрял Колька Дорст – самый старший из нас - пятерых мужиков, отмечавших день рождения Виталика в этой дыре, казалось бы максимально оторванной от цивилизации, но вместе с тем еще более оторванной от родины именинника, которую мы – гости – с ним по случайности разделяли.

 

Ну так вот ребята,- продолжил Дорст прерванный мною и алкоголем разговор,- все эти голливудские истории – полная херня. А вот то, что я расскажу вам сейчас – история реальная и настоящая. Вроде бы ко мне она – никаким боком, но вот уж сколько лет прошло, а я никак не могу выкинуть ее из своей эмигрантской башки.

 

Дело было в середине восьмидесятых – в годы этой гребанной перестройки и гласности, когда я наконец-то окончательно намылился на историческую родину и сидел в Москве, ожидая пока эти деятели в германском посольстве дадут мне «добро» на въезд. Мне тогда позвонил мой двоюродный дед из Гамбурга (это из той части моей семейки, которая свалила еще в двадцать четвертом) и попросил   - старый фашист – принять на грудь его старого товарища по восточному фронту, который мол едет в Москву по туру, но хочет чего-то такое там посмотреть, за что готов отвалить мне кучу бабок. Короче - все вокруг да около, но гэбухе, слушавшей мой телефон должно быть ясно, что планируется какая-то нелегальщина, а мне неясно ни хрена. Но видно гэбухе тогда было уже не до меня, а то сидеть бы мне сейчас на зоне, а не с вами тут – в стране непуганных идиотов. Ну я-то тогда был молодой и глупый: бабкам ясно дело рад (особенно немецким-то маркам), да еще ментов за нос поводить – это уж в удовольствие, да по дурости моей тогдашней думал, что за мной германское посольство, которое в случай чего в обиду не даст (Во мудак-то был! Даже вспоминать теперь стыдно). Так или иначе сказал я деду – пускай друган его приезжает – чем можем поможем, в обиде не оставим.

 

И вот приехал такой – подтянутый старикан в очках – седой как лунь, шкура в стариковских пятнах, но в неплохой форме (ну помните - тогда еще много таких ветеранов Вермахта и Ваффен-СС оставалось)... И говорит, что мол надо ему чтоб я его отвез в г. Сухиничи Тверской области (по тем дням еще Калининской – в честь того козла с бородёнкой, который еще лагеря дле «детей врагов народа» придумал – мамаша моя в одном из таких чудом не загнулась... ну да хер с ним – с Калининым), а за труды он мол хорошо заплатит. Ну ни хрена ж тебе – думаю я – городишко-то для иностранцев закрытый, да и делать-то там вроде нечего. Раве что на нищету совковую смотреть да пылищу нюхать. Но коли надо – так надо. Доставим тебя – думаю – в твои Сухиничи, коли денег платишь. Хотя дело-то непростое. За иностранцами тогда еще слежка была. Так что надо было чего-то придумывать. Ну надоумил я его попросить, чтобы дали ему разрешение на индивидуальную поездку в Ленинград (заместо «Золотого кольца» по которому вся его группа кольцевалась), сказал ему купить билет на «Красную стрелу», а сам подрегулировал свой старый жигуль, на котором мы за 24 часа должны были слетать в эти самые Сухиничи и обратно. Поездку-то ему в Питер разрешили только на сутки без ночевки. На Московском вокзале его гид-переводчик ждал, с которым он якобы разминуться должен был, и легенда такая была, что мол он самолично по Питеру помотался и обратно вернулся. Верится-то конечно с трудом, но... не пойман – не вор. А я его чуть поприодел, чтобы он на совка хоть немного похож стал. Пиджачишко ему достал кургузенький, рубашку из «Военторга» - на случай если менты доманаются на выезде из Москвы или области. Предупредил, чтобы рта без нужды не открывал, а ментам мол скажу, что это мой родственник из Эстонии, который по-русски не рубит...

 

Ну вот мы с ним из Москвы выехали. Едем, молчим, значит, а сколько молчать-то можно? Тем более что я по-немецки тогда хоть и не в перфекте, но говорил неплохо (бабка-покойница постаралась – выучила меня расдолбая) – так что поговорить можно. Вот,  я его и спрашиваю: Карстен,- говорю (старика-то Карстеном звали),-а что за дело у тебя все же в этих Сухиничах, если не секрет?

 

------------------

 

Сидя на продавленном сидении тарахтящего русского автомобильчика, Карстен Витте уже полчаса пытался перессказать Николаю -  этому странному русскому парню якобы немецкого происхождения – всю эту еще более странную историю сорокадвухлетней давности. Николай, хоть и называл себя  немцем, но понимал далеко не все, постоянно переспрашивал, то употребляя устаревшие слова, то коверкая язык неправильной грамматикой и режущим ухо акцентом. Да и не в языке в общем-то дело. Чем больше Карстен рассказывал, тем сложнее самому становилось понять, какой черт занес его в эту Россию после стольких лет. До сих пор ему только и приходилось что объяснять, вернее – пытаться объяснять окружающим причину, побудившую его – благополучного старика с размеренным заранее распланированным порядком жизни – вдруг сорваться в эту тяжелую, грязную страну, лежащую далеко за хаотической Польшей. Старуха Вальтрауд, с которой Карстен прожил уже тридцать с лишним лет, поехала одна на Балеары – в их излюбленное место, куда они ездили уже шестое лето подряд и кажется слегка обиделась. Сын Хартмут просто непонимающе пожал плечами. А старый друг Алекс Дорст – кажется дальний родственник этого вот русского Николая – вроде бы понял, но тоже сказал что-то типа того, что незачем возвращаться в прошлое...

 

-         А ты знаешь, Николай – сказал вдруг Карстен, - вот эта твоя машинка для меня все равно как машина времени, которая везет нас в прошлое. В ту самую злосчастную зиму сорок третьего, когда я с осколочным ранением бедра валялся в полевом лазарете в этих примерно местах...

 

------------------

 

Черт бы побрал эту сволочную войну! Черт бы побрал эту Богом проклятую Россию! Похоже действительно наступает перелом и начинается конец Германской армии и Третьего Райха! Так думал старый генерал фон Зигельдорф, глядя на карту. Надо защищать рубеж от иванов, напирающих со все усиливающейся яростью. Да и не только яростью. У них уже двойной численный перевес в живой силе, плюс перевес в артиллерии и танках, не дающий никаких шансов устоять, даже если бы под его – фон Зигельдорфа – командой была свежая дивизия, а не эта толпа полуголодных, полуобмороженных, морально разлагающихся парней, совершенно не понимающих, что собственно они делают в этой холодной, грязной, дикой и непонятной стране. Тем более просевшие фланги соседей на севере и юге  дали неприятелю возможность практически окружить его – фон Зигельдорфа – часть. Значит надо честно, по-солдатски умереть и генералу-ветерану, и пяти-семи тысячам подчиненным  ему немецким солдатам. Агония может затянуться на неделю, а то и на две. Некоторое время они выдержат, а иванам их смерть достанется не так уж и дешево. Ну а что делать с пятью сотнями раненых?

 

------------------

 

Из чуткого, нервного сна двадцатилетнюю Лену Полетаеву вырвали тяжелые удары во входную дверь. Она еще не успела выскользнуть из чуть нагретой девичьим телом постели, а хромой отец уже спрыгнул с холодной печки и возился в сенях, открывая дверь. В сени ввалилось трое: два оборванных и небритых немецких солдата и полицай Витька Слухарев. В полусне услышала хриплую Витькину команду: «Быстро на выход! В школу пойдешь – за ранеными ходить!». Возражать не приходилось. Возражение – это верная смерть, а Леночке хотелось жить. Две минуты – повязать косынку и накинуть поверх ночной рубашки пальто, сунуть ноги в валенки и – бегом к зданию давно закрытой немцами школы – по темной улице, освещаемой лишь сполохами далеких пожаров и фонариком в дрожащей руке Витьки Слухарева...

 

------------------

 

Ну так вот значит, мужики, - продолжал Колька,- подъезжаем мы с мои дорогим гостем, тарахтя на колдобинах, к этим Сухиничам. Я ему: «Куда, мол, теперь?». А он мне показывает аккуратный такой листочек, на котором каллиграфическим почерком: «Сухиничи, Ул. Ждановская, дом 32, Полетаевой Елене Никодимовне». Видно сам откуда-то аккуратно так переписывал. Та-ак, - думаю. Улицу-то должны переименовать были. Значится будем искать. Но как на грех, кого ни спрошу – ни одна собака такой улицы не помнит, а коли так – то как узнаешь, где теперь этот дом? А он удивленно так мне еще и еще раз листок свой под нос сует и все повторяет: «Николяй, фраг нохмаль битте: Штаноффская трицат тфа... Полиетайева Элена Никадимавна... »

 

Вот вы мужики в Германии небось не бывали, а я вам скажу: там по сто лет названия не меняют. Да какое по сто? По двести и больше! Жил человек в начале века на такой-то улице – так там и теперь его правнук живет. По тому же адресу. И телефоны не меняют с тех пор, как они появились. А у нас там... Вот называлась до семнадцатого года «улица графа Фредерикса», потом скажем - «Борца за Свободу Товарища Троцкого», после - какого-нибудь Ежова или Берии, после – Юлиуса Фуфучика, а теперь может даже генерала Власова или еще какого Дудаева.

 

Ну уж Власова, это-то наверное нет, - перебил Виталик, - хотя  мне тётка из Молдавии писала, что назвали одну улицу имени Влада Цепеша – того садюги с колышками, которого в Европе Дракулой звали. Так что... все может быть.

 

Да при чем тут твой Дракула! – рассердился Колька. Я же тебе говорю, что улицу ну никак не найти было. Мне-то по барабану, но надо же дело сделать, коли бабки берешь, да и смотреть на чувака просто жалко  было. Думаю, - наизнанку вывернусь, но эту проклятую Ждановскую мы найдем...

 

------------------

 

Обер-ефрейтор Карстен Витте уже третий день балансировал между бредом и явью. Бедра – да и всей ноги он не чувствовал, как будто ее и не было. Только проводил рукой в минуты просветления, чтобы убедиться – отрезали или нет. Потом – снова провал в небытие... Перед глазами вставала серая гладь родного Северного моря – такого холодного и мрачного, и в то же время такого своего, родного... Потом вдруг он – снова трехлетним малышом залез в телегу столяра Рихарда, а лошади вдруг неожиданно тронулись с места. И стало так страшно, что сейчас эти огромные звери унесут его неизвестно куда, такого маленького... «Мама! Мамочка! Ну помоги же  мне!» - от собственного детского крика внезапно приходил в себя и видел потрескавшийся серый потолок, а справа и слева на железных койках других раненых. Чувствовал запах пота, спирта, крови, дерьма, мочи и каких-то лекарств.

 

«Батарея – огонь! Огонь!» - на койке справа молоденький лейтенант-артиллерист с кровавой повязкой там, где недавно были глаза, в бреду продолжал командовать боем... «Внимание! Сзади танки! Обошли! Разворачивай орудие! Разворачивай, ну! Огонь!!!» - срывавшимся голосом он все время приказывал развернуть орудие... Видимо в этот момент его и накрыли огнем обошедшие батарею русские танки.

 

А кто на койке слева? О-опс! Оттуда на него не мигая смотрели холодные и циничные глаза тощего, небритого и нестриженного мужика, уже выздаравливавшего после ранения в живот. Позже Карстен узнал, что мужик этот был знаменитый Манфред Цвирка из роты разведчиков – уроженец лесных, болотистых мест на самом краю Восточной Пруссии. В десяти километрах к востоку от Цвиркиной деревни была граница, а за ней жили не то поляки, не то белоруссы. Сам Цвирка в прошлом был контрабандистом, а потому умел говорить на сборной славянской тарабарщине, которую кое-как понимали русские. Рядовой Манфред Цвирка отличался полнейшим цинизмом, отчаяной смелостью, жестокостью и в то же время склонностью к черному юмору. Он безо всякого колебания  резал глотки русским часовым, да и не только русским... однажды при отступлении сноровисто располосовал горло от уха до уха смертельно раненому товарищу, и ведь трибунал оправдал его! Цвирка сумел спокойно объяснить, что парень  все равно был не жилец. Тащить его не было возможности – тогда взяли-бы всех, а у нас были важные сведения. Оставлять его иванам тоже нельзя: прежде чем подохнуть – мог поколоться, а уж язык они бы ему развязали... И однако тот же Манфред Цвирка мог запросто отдать половину последнего куска хлеба или эрзац-колбасы голодному русскому ребенку...

 

Внезапно перед глазами Карстена возникло девичье лицо. Вначале он даже подумал, что это галлюцинации, но вскоре оказалось, что лицо вполне реально и принадлежит стройной молоденькой девушке с голубыми глазами и льняными прядями волос, спадающими из-под наскоро повязаной белой косынки. Девичье лицо было бледное, пожалуй чуть-чуть черезмерно исхудавшее и с темноватой от усталости кожей вокруг глаз, но Карстену оно показалось ослепительно красивым и даже каким-то своим, близким и родным. Возможно этому способствовали четко очерченная, даже чуть тяжеловатая нижняя часть лица как у многих немок или голландок – такие лица нечасто встречаются у славянок, тем более у русских , а может виной тому было свежее дыхание девушки, которое он ощутил на лице... Хотя впрочем – какая разница. Что-бы там ни было, но Карстеном Витте вдруг овладело страстное желание, и он протянул руку и пожалуй слишком быстро взял девушку за нежное тонкое запястья, не отрывая взгляд от этого прекрасного лица...

«Ты что! Ты что? Пусти...дурак...» – быстро проговорила Леночка Полетаева и выдернула руку из горячих пальцев раненого немецкого солдата. Три минуты спустя, сменив повязку на Карстеновом бедре, она быстро пошла к следующему раненому из списка, который дал ей немецкий фельдшер.

 

«Хитлер – гофно! Гхы-гхы-гхы! - весело прохрипел ей вслед по-русски ухмыляющийся Цвирка и не-то засмеялся, не то закашлялся, - А ты сопленосец думал - она к тебе прям так под одеяло и залезет? Сейчас! Жди! Гхы-гхы!…»

 

------------------

 

Ближе к концу дня Карстен и Николай наконец нашли нужный им номер дома на Садовой улице, во время последней войны называвшейся Ждановской. Дребезжа и подскакивая на выбоинах когда-то асфальтированной дороги запыленный боевой «жигуль» подкатил к низенькому, ветхому деревянному дому, выкрашенному давным-давно в красно-коричневый цвет.

 

На довольно большом крыльце за грубо сколоченным столиком сидела пара: одноногий лысый старик в черной кепке и круглых очках с выпуклыми стеклами и сутулая старушка со снежно-белыми волосами, выбивавшимися из-под чистенького платочка и удивительно молодыми серыми глазами. Все: и покосившееся крылечко, и ветхая, перешитая-перелатанная одежда старичков, и деревянная миска с мелкими зелеными яблоками в середине столика – говорило о давней и беспросветной бедности, сосуществующей с элементами самоуважения и достоинства.

 

Увидев нежданных гостей, старик попытался привстать, опираясь на костыль, не смог и остался сидеть, а «бабушка» поднялась навстречу, с добродушным любопытством взирая на подтянутого пожилого мужчину и сопровождающего его то-ли сына, то-ли шофера....

 

------------------

 

Леночка и сама не могла-бы объяснить, как это тогда случилось. Как смогла она – хорошая советская девочка, комсомолка – связаться с тем, кто по всем статьям был врагом, фашистом, захватчиком... Однако когда во время очередной перевязки он попросил попить (это она поняла уже подсознательно, при полном незнании немецкого), и ей пришлось поддержать рукой его голову и дать ему опереться на ее тонкое плечико, в сердце шевельнулась какая-то совершенно неожиданная нежность к этому красивому чужому пареньку. А тут еще он, напившись,  повернулся к ней и посмотрел снизу вверх – да так, что Лена как-бы утонула в его огромных синих глазах...

 

Она не помнила, как и почему е губы соединились с его губами. Только удивилась про себя, что он не тронул руками ни грудь, ни ноги, подумав, что сделай он это – она смогла-бы дать спокойный, но твердый отпор, Но то, как у нее началось с ним – резко отличалось от привычных приставаний своих парней, грубо прижимавших к забору и больно мявших грудь, дыша в лицо смесью перегара и махорки. С Карстеном все было иначе: его губы, язык, рука, гладившая Леночку по голове – все это было каким-то совсем другим, непривычно ласковым и нежным. Как и слова на непонятном ей немецком языке, которые он, не переставая, шептал ей в ухо.

 

- Милый мой, хороший мой...- Леночка не осознавала как эти слова сами собой тихо  полились из нее... из глубин подсознания... из самого сердца... она не помнила и как их тела оказались вместе под дырявым серым одеялом. Помнила только, что было очень хорошо и сладко, а потом он в изнеможении уронил лицо ей на плечо... Она повернула голову и встретилась с немигающими темными глазами пожилого, небритого солдата на соседней койке. Он не спал и все видел, и теперь спокойно и немного грустно смотрел на нее и Карстена...

 

------------------

 

- Полетаевы-то? - Слегка певуче переспросила старушка и качнув головой, сделала долгую паузу – Полетаевы-то тут жили... А вы что ж им доводитесь кем?

 

- Да нет, - глядя в чуть в сторону ответил Николай, - вот товарищ из Германии... вроде как знакомый им....

 

- Из Герма-ании? Во-он как значит... – старушка явно думала  о чем-то своем , пытаясь параллельно поддержать разговор. – А вы-то ему сын будете? Или как?

 

- Да нет, не сын. Переводчик я ему... и сопровождающий...

 

Все это время одноногий дед сидел молча, не двигаясь, как изваяние, и довольно сурово глядя сквозь очки с толстыми стеклами на незванных гостей, нарушивших его покой и убогий, но размеренный быт.

 

- Покушайте яблочек! Яблочек-то! – снова заговорила старушка, протягивая «проезжим» миску с яблоками, - нам-то, извините, угостить вас нечем, а вот яблочки-то свои....

 

Кaрстен с Николаем, чуть поколебавшись, взяли по маленькому яблочку и присели на крашенную скамейку, чудом примостившуюся на крыльце рядом со столиком хозяев...

 

------------------

 

Госпиталь приступил к эвакуации!

 

Чудом прорвавшаяся с запада моторизованная группа генерала Хеншеля как тараном пробила сомкнувшиеся вокруг города русские позиции, смешала противника и на некоторое время перехватила инициативу. Всех раненых, больных, а также штаб фон Зигельдорфа планировалось под прикрытием танков вывезти на грузовиках и транспортерах через образовавшийся прорыв. За ними, огрызаясь и погибая, должна была отступать пехота.

 

Для Карстена Витте и его товарищей, лежавших на грязных койках в превращенной в лазарет школе, это означало реальный шанс к спасению. Для подневольного русского медперсонала – всех прачек, уборщиц, стряпух и импровизированных медсестер типа Леночки Полетаевой это означало возвращение советской власти и ее карательных органов, для которых они автоматически являлись «изменницами родины» и «пособницами немецко-фашистских оккупантов».

 

Лена вместе с солдатами Хеншеля и другими девушками и женщинами, мобилизованными для работы во временном лазарете, бездумно, как-то механически помогала переносить раненных в загнанные во двор школы серо-зеленые крытые простреленным брезентом грузовики. Все последние дни и ночи как-то слились в ее памяти в какой-то полу-сон, полный смертельной усталости, голода, хронического недосыпания и... всей этой странной, безумной любовной связи с  Карстеном.

 

И вот погрузка раненых заканчивается... Карстен, опираясь одной рукой на палку, а другой на плечи Манфреда Цвирки, который сам с трудом держится на ногах, все еще стоит у грузовика и что-то быстро говорит Леночке.

 

- Он млувит, щто война скоро кониец, - хриплым голосом переводит Цвирка, - он пшийедет за тобой... Он будет забирать тебе в Германия! Обьезателно будет забирать!

 

Леночка стоит, не двигаясь, глядя на Карстена отрешенным взглядом. Она не плачет... У нее просто нет сил плакать, а Карстен плачет. Да и по небритым, худым щекам Цвирки текут слезы...

 

-Адрес! Адрес твуй запишь!- срываясь почти кричит Цвирка и сует ей сероватый блокнот и огрызок химического карандаша.

 

Лена механически записывает свой адрес, имя и фамилию ровным, школьным почерком и отдает блокнот. Карстен обхватывает ее рукой, уронившей палку и висит на Леночкиной шее, пока его не хватают под руки два здоровых немецких солдата и не подсаживают в кузов. В это время Манфред Цвирка неожиданно целует ее в щеку, больно уколов седоватой щетиной и громко, по-стариковски всхлипывает...

 

Манфреда тоже поднимают в грузовик, и колонна трогается на запад. А на востоке и юге  глухо ухает канонада...

 

------------------

 

... Ну так вот, парни, - Колька замесил себе еще один коктейль и бросил туда пару кубиков льда, - вижу я – разговор со стариками явно не клеится, и что-то тут не то. Не хотят старики про «Элену Никадимаффну» нам расказывать. Вокруг да около ходят. Но тут мой ветеран Вермахта с силами собрался и – так им напрямки всю свою историю и выложил. А я им синхронно все это перевел, с некоторой корректировкой конечно.

 

Дед с бабкой вначале немного от всего этого припухли, но бабушка быстро внесла ясность, которая для меня, собственно, сюрпризом не явилась...

 

------------------

 

Вскоре после отхода немцев Сухиничи заняли советские войска. Заняли и двинулись дальше. А сразу же за ними нагрянули отряды НКВД, производя зачистку всех, кого хоть каким-то боком можно было притянуть за «сотрудничество с оккупантами». Напротив райисполкома на наскоро сколоченной виселице вздернули тоих полицаев и принудительно назначенного немцами «бургомистра», а за городом расстреливали реальных и мнимых изменников и членов их семей. «Синие фуражки» не замедлили явиться и на Ждановскую к Полетаевым.

 

- Где твоя сучка? Говори, мразь! – закричал на Ленину мать бледный, горбоносый особист. Не дожидаясь ответа он резко ударил женщину кулаком в лицо...

 

- Не тро-ожь! – надрывно прохрипел отец. Приволакивая простреленную на гражданской войне ногу, старый инвалид-красноармеец метнулся в угол кухни и схватил ржавый топор для колки дров. В следующую секунду пуля из ТТ размозжила ему голову, а два особиста уже волокли к машине его жену....  Спустя полчаса выстрел в затылок, сделанный с отработанной палаческой сноровкой, оборвал и ее жизнь, а комья глины, которыми закидали свежевырытый расстрельный ров, погребли и память о семье Полетаевых.

 

------------------

 

- Ну а как наши-то пришли, - так всех их и расстреляли. И Полетаевых, значит, тоже – подвела черту старушка.

 

В воздухе повисла напряженная тишина... Карстен Витте, побледневший, с внезапно заострившимися чертами лица потеребил пуговицу пиджака...

 

- По какому.... По какому праву? На каком основании была казнена эта семья? Спроси же их, Николай!

 

Николай нехотя перевел ненужный вопрос.

 

- На том основании – подал голос до сих пор сурово молчавший старик, - что предатели ро-родины подлежат суровой каре советского закона и всеобщей ненависти и презрению трудя...!

 

- Тихо ты! – Махнула на него сухонькой рукой старушка. –Разошелся! Еще поучи его тут! Такое ж, вот, время было... Кто ж разбирался-то? – закончила она, обращаясь уже к Карстену.

 

Карстен дрожащей рукой искал в кармане сигареты, которых не было. Он давно уже бросил курить, вняв запрету врачей. Колька понимающе протянул ему свою пачку «Явы» и чиркнул спичкой...

 

- Только мы, миленькие, тут не при чем! – быстро продолжила хозяйка, - мы в это время-то обои на фронте были! Там и познакомились. Под этим-то, под Кё-Кёнигсбергом! Вон он – она показала на мужа – он-то там и ногу свою потерял. А как вернулись сюда – так нам этот домик и дали. До нас-то пустой стоял...

 

- Кёнигсберг...- как-то отстраненно проговорил Карстен, затягиваясь сигаретным дымом, - я там тоже ... последнее ранение получил. Там и война моя закончилась.

 

Николай  перевел. Воцарилось неловкое молчание, прерванное одноногим дедом. Строго глядя на холеного старого немца, он прокашлялся и начал было: «Мог бы я тебя там... Мог-бы его там... встретить...»

 

Старушка погрозила ему пальцем и снова вернула разговор в «светское русло»:

 

-А Вы-то сами теперь? Вы-то сами так в Кёнисбурге.... в Кёнигсберге-то всё и живете?

 

- О Господи, - пронеслось  одновременно в голове и у Карстена, и у Николая, - они даже не знают, что Кёнигсберга больше нет. Вместо него есть новый советский город Калининград.

 

- Нет... Не в Кёнигсберге. Я в других местах живу, - хрипло проговорил Карстен и, обращаясь к Николаю попросил – Поблагодари их за яблоки и за информацию, и ... отвези меня обратно... Пожалуйста...

 

Пока Николай прощался со стариками, Карстен достал бумажку в пятьдесят дойче-марок и протянул старушке: «Будьте добры, возьмите это. Прошу простить, что потревожил покой и отнял ваше время».

 

- Бо-оже упаси! – старушка проворно отвела от себя руку с купюрой, обладание которой позволило-бы ей с мужем прекрасно питаться не один месяц, - Мы, миленькие, с вас никаких денег не заработали, да и не торгуем ничем!

 

- Возьмите, возьмите, - попытался настоять Николай, - Он же вам от чистого сердца предлагает.

 

- И не думайте даже! Мы – люди простые, но обижать нас всё ж таки не надо! - «бабушка» была непреклонна...

 

------------------

 

Третий день подряд Лена шла на запад вместе с Витькой Слухаревым. Бывший полицай и бывший одноклассник Лены Витька не собирался оставаться в Сухиничах на расправу и убедил ее уходить с ним. Они шли лесом, хоронясь от дорог и ориентируясь днем по солнцу, а вечером по канонаде.

 

Глубокий снег мешал идти, набивался в валенки и за шиворот. От усталости и недосыпания обоих бил болезненный озноб. Спина и плечи ныли под тяжестью вещмешков с немецкими консервами и минимумом необходимых вещей. Но оба упорно шли. Шли в никуда, спасаясь от неминуемой смерти, которая здесь была повсюду ...

 

Беглецам некоторое время удавалось избегать и наступающих красноармейцев, и отступающих немцев (несколько менее опасных, поскольку Витька имел добротный немецкий аусвайс и пока не снял полицайскую шапку с кокардой), но к вечеру третьего дня лес сменился полями и редкими перелесками, и вскоре их заметили.

 

 «Стой! Стоять! Стрелять буду!»- Этого окрика на родном языке давно ждали и Витька, и Лена, но обоим очень хотелось верить, что они его не услышат. Но вот теперь услышали. И даже разглядели несколько быстро приближавшихся к ним сквозь сумрак фигурок в белых маскхалатах.

 

«С-суч-чары! Гады! А-а-а-а!!!!» - закричал Витька надрывно и страшно, срывая с плеча немецкую «Эмпэшку»[1] и посылая навстречу преследователям веер трассирующих пуль. Леночка побежала.

 

Меткая очередь из ППШ[2] изрешетила грудь Витьки Слухарева, бросив парня в сугроб. Он в последний раз судорожно нажал на спуск, расстреляв остаток магазина и замер. Следующая очередь прошила уже его мертвое тело.

 

Леночка бежала не оглядываясь, бросив вещмешок в снег. Она уже не думала о том, хочется-ли ей жить и зачем, но она знала, что в ее теле уже начало свою отдельную жизнь маленькое существо – плод любви ее и Карстена, их будущий ребенок. И она знала, что этого ребенка надо во что-бы то ни стало спасти...

 

Пуля ужалила ее руку чуть выше локтя, но Леночка только ускорила бег. Вскоре выстрелы и крики затихли, и в этот момент пришла боль. Лена перестала бежать, перейдя на тажелый шаг, потом упала, попыталась подняться и не смогла, но смогла некоторое время проползти, окончательно потеряв сознание на обочине какой-то грязной, разбитой танками дороги...

 

На этой дороге и подобрала ее немецкая санитарная машина. Лену Полетаеву спасло то, что на ней была оставленная кем-то в лазарете немецкая шинель с унтер-офицерскими погонами, и немцы сперва приняли ее за своего раненого. Когда же поверх шинели они разглядели девичий платок и поняли ошибку, то Леночку все-таки не бросили, вероятно пожалев раненную, измученную, но все равно красивую девушку неочевидной национальности...

 

------------------

 

Всю дорогу до Москвы мой гость молчал, - усталым голосом рассказывал Колька,- Только курил в окно русские сигареты, головой покачивал и прошептал пару раз «Херцлосс!»[3] . Под конец уже ко мне повернулся и спрашивает: «Слушай, Николай, вот ты скажи мне, у этого народа вообще есть сердце?» А что мне было ему ответить? Не знаю, - говорю, - может какое и есть, но только я сам не уверен. Именно потому и собираюсь сматываться отсюда туда, откуда ты приехал.

 

Он на меня так поглядел внимательно и отвечает: «Ты знаешь, очень тебя понимаю! Никогда, - говорит,- не любил тех, кто к нам в Германию черт-те откуда приезжает, но сейчас я тебя полностью поддерживаю и более того – на твоем месте я сделал-бы все законное и незаконное, чтобы отсюда выбраться. Надеюсь, родственник твой тебе поможет»

 

- Ну да...- недовольно прервал рассказ Виталик, - а немцы, значит, такие добрые-хорошие... никого не расстреливали. Только может мне кто скажет тогда, куда девались мои еврейские бабушка с дедушкой в сорок первом?

 

- Ты, вроде, говорил, что их – румыны?- робко вмешался литовец Эйгис.

 

- Ребята! Мужики! – своим громким голосом Колька  явно намеревался прекратить тупиковую и совершено неуместную дискуссию. – Отавьте вы нахрен эти исторические разборки! Я вам реальную историю рассказываю, и независимо от того, кто там прав-неправ, или лучше-хуже - человеческая жизнь порой оборачивается вот таким кошмаром, проходящим через время и через географию.

 

- Ну это как посмотреть, - вставил слово молчаливый и незаметный Владислав, - можно смотреть на это как на кошмар, а можно и как ... как на любовь, например, которая пронзает время и пространство и не умирает после разлуки и, видишь, даже после расстрела.

 

- Нет, парни, - снова заговорил Эйгис, нервно поводя рукой с зажатой между пальцами сигаретой, - Это же на самом деле любовь! Это ж такая история! Это же ты рассказ написать должен! По нём же ж фильм снимут! Это ж ...Боже-ж ты мой, а?

 

- Да, история-то действительно, что надо... – протянул Виталик,- хотя и не люблю я этих старых немцев но тем не менее...  – изрядно захмелевший, он наполнил свой стакан и залпом выпил....

 

------------------

 

Увы, никто из слушавших в тот вечер рассказ Кольки Дорста, не знал, да так и не узнал о том что на самом деле случилось с Леночкой Полетаевой после ее побега из «освобожденных» Сухиничей.

 

 

ЭПИЛОГ

 

Старый Карстен Витте умирал в университетской клинике своего города. Врачи видели, что в этом некогда крепком теле уже отказывают все системы. Понимали, что вроятнее всего пришло его время, но согласно правилам и клятве Гиппократа продолжали бороться за его угасавшую жизнь, применяя все чудеса супер-современной фармацевтики и медицинской техники. Однако Карстен умирал...

 

Последний всплеск сознания, в которое старик не приходил уже в течение нескольких дней, вдруг четко и ясно очертил сверкавшую чистотой палату с бело-синим интерьером, капельницу над головой и... женское лицо, склонившееся над ним.

 

- Боже мой! – подумал Карстен, - неужели  это ОНА?

На него со спокойной жалостью глядело сверху лицо... Леночки Полетаевой – чуть пополневшее, чуть постарше, но.... безусловно ее лицо или почти точно такое же.

 

- Я... люблю тебя! Я к тебе... обязательно....,- старик не смог договорить, ибо душа покинула измученное ранениями, болезнями и старостью тело почти на середине фразы...

 

Дипломированная медсестра Мария Фолльмер, к которой были обращены последние слова, сказанные в этой жизни Карстеном Витте, знала, что родилась во время Второй Мировой войны в г. Бреслау[4] и что ее биологическая мать была то-ли полькой, то-ли русской без должным образом оформленных документов. Она также знала, что мать умерла вскоре после родов от потери крови, успев ненадолго придя в сознание дать новорожденной дочери имя Мария.

 

Фрау Фолльмер, однако, не знала и никак не могла знать, что только что у нее на руках умер ее родной отец.

 

04/2006

 

 

BACK

 

 



[1] MP40 – наиболее распространенный в то время немецкий пистолет-пулемет (автомат), часто ошибочно называемый «Шмайссер»

 

[2] Автоматический карабин (автомат), находившийся в то время на вооружении советской армии

 

[3] Бессердечные! (нем.)

 

[4] Бреслау (совр. назв. Вроцлав) – город в Силезии, восточно-германской провинции, ныне находящейся в составе Польши